Немного помедлив, чтобы сосредоточиться, я заиграл головокружительное вступление «Асбеста и волокна». Затем, когда стремительная фаза перетекла в задумчивую, я начал постепенно расслабляться и чуть ли не всю половину первой части сыграл, в общем-то, с закрытыми глазами.

Приступив ко второй части, я открыл глаза и обнаружил, что в окошко за моей спиной вовсю струится послеполуденное солнце и моя фигура отбрасывает на клавиши резкую тень. Даже сложности, имеющиеся во второй части пьесы, не поколебали моего безмятежного спокойствия. Я на деле сознавал свою абсолютную власть над композицией во всех ее аспектах. Мне вспомнилось, до какой нервозности я довел себя на протяжении дня: надо же было впасть в такой идиотизм! Дойдя до середины пьесы, я задал себе вопрос: с чего мне взбрело в голову, что моя мать останется к ней равнодушна? Никаких причин тревожиться по поводу вечернего выступления просто не могло быть.

Когда я проникался возвышенной меланхолией третьей части, мое ухо уловило какой-то шум. Сперва я подумал, что он исходит от левой педали, потом обратил свои подозрения на пол. Это был слабый ритмический шум, который то усиливался, то стихал, и некоторое время я пытался не обращать на него внимания. Но звук то и дело повторялся – и, взяв пианиссимо, я сообразил, что снаружи, неподалеку, кто-то копает землю.

Поскольку звук не имел ко мне никакого отношения, мне стало проще его игнорировать, и я продолжал играть третью часть, наслаждаясь легкостью, с какой сгустки эмоций всплывали на поверхность и там медленно рассасывались. Я снова прикрыл глаза, и вскоре мне представились родители, сидящие бок о бок и слушающие меня с торжественно-внимательными лицами. Как ни странно, я воображал их сидящими не в концертном зале, где мне предстояло увидеть их вечером, а в гостиной у нашей вустерширской соседки – некоей миссис Кларксон, вдовы, с которой моя мать одно время была дружна. Быть может, на мысль о миссис Кларксон меня навела высокая трава, окружавшая домик. Коттедж миссис Кларксон, как и наш, располагался посреди небольшого луга, и ей было не под силу регулярно стричь растительность. Внутри дома, напротив, царил безупречный порядок. В углу гостиной стояло пианино, которое я, насколько помню, ни разу не видел открытым. Как я понимаю, оно было расстроено или вообще сломано. Но у меня в мозгу всплыла картина: я уютно сижу в этой комнате с чашкой чая в руках, а мои родители болтают с миссис Кларксон о музыке. Вероятно, отец спросил, играла ли она когда-нибудь на этом пианино, потому что тема музыки, определенно, упоминалась в их разговорах не часто. Во всяком случае, не имея к этому ровно никаких разумных причин, я, сидя в бревенчатой хибаре и играя третью часть «Асбеста и волокна», с удовольствием воображал, что нахожусь в коттедже миссис Кларксон, за фортепьяно; родители и хозяйка с серьезным видом слушают мою игру, и кружевная занавеска, надутая бризом, вот-вот хлестнет меня по лицу.

Приблизившись к заключительному разделу третьей части, я вновь обратил внимание на тот же шум. Я не знал, возобновился ли он после перерыва или же не умолкал все это время, но, так или иначе, он, кажется, усилился. Внезапно меня посетила догадка, что это Бродский копает могилу для своей собаки. В самом деле, утром он неоднократно заявлял о своем намерении похоронить пса сегодня же; я даже смутно припомнил, что пообещал ему сопроводить церемонию похорон игрой на фортепьяно.

Мысленно я начал восстанавливать вероятное развитие событий до моего приезда. Предположим, Бродский прибыл заранее и поджидал в нескольких шагах от хижины, на самой верхушке холма, где высилась купа деревьев и имелась небольшая ложбинка. Он ждал в неподвижности, прислонив лопату к дереву, а рядом, на земле, скрытое травой, лежало тело собаки, которое было завернуто в простыню. Как я узнал утром, Бродский планировал самую простую церемонию, единственным украшением которой должен был служить мой музыкальный аккомпанемент, – и, понятно, не начинал приготовлений, пока не прибуду я. Он караулил так, возможно, целый час, созерцая небо и окружающий пейзаж.

Вначале Бродский, естественно, погрузился в воспоминания о своем покойном друге. Но время шло, я не появлялся, и его мысли обратились к мисс Коллинз и их предстоящей встрече на кладбище. Затем ему припомнилось давнишнее весеннее утро, когда он вынес два плетеных стула на лужок за коттеджем. Не минуло еще и двух недель после приезда супругов в этот город – и, хотя их средства убывали, мисс Коллинз энергично принялась за устройство нового жилища. Тем утром она спустилась к завтраку и выразила желание подышать свежим воздухом и погреться на солнце.

Возвращаясь мыслями к тому утру, Бродский без труда вспомнил мокрую желтую траву и утреннее солнце над головой; вспомнил, как поставил рядом два стула. Мисс Коллинз показалась чуть позднее, и некоторое время они сидели, лениво обмениваясь случайными замечаниями. В то утро у них единственный раз за долгие месяцы мелькнула надежда, что грядущее сулит им что-то хорошее. Бродский уже готовился сказать об этом вслух, но, побоявшись затронуть деликатный вопрос о своих недавних неудачах, передумал.

А мисс Коллинз заговорила о кухне. Поскольку Бродский не выполнил свое давнее обещание и не вынес лежавшие там плиты из прессованных опилок, ее работа безнадежно застопорилась. Сначала он молчал, а потом, не моргнув глазом, возразил, что у него достаточно дел и в сарае. Так бывало всегда: посидев рядом хотя бы пять минут, они начинали обмениваться колкостями. Решив, что пора трогаться с места, он встал и направился через коттедж в сарай на переднем дворе. Никто из супругов не повысил голоса, и все препирательство длилось не более минуты. В ту пору Бродский не придал ему значения и вскоре с головой ушел в свои плотницкие затеи. Несколько раз за утро он взглядывал в пыльное окошко сарая и видел, как жена бесцельно бродит по переднему двору. Он продолжал трудиться, смутно ожидая, что она появится в дверях, но она всякий раз возвращалась в дом. Когда он пришел на ланч – наверное, позже обычного – обнаружилось, что она уже поела и отправилась наверх. Он немного подождал, а потом вернулся в сарай и работал до позднего вечера. Со временем он поймал себя на том, что наблюдает, как сгущаются сумерки и в коттедже вспыхивают огни. Незадолго до полуночи он возвратился наконец в дом.

Весь первый этаж коттеджа был погружен во тьму. В гостиной Бродский опустился на деревянный стул и, глядя, как играет на обшарпанной мебели лунный свет, обдумал прошедший, такой странный день. Он вспоминал и не мог вспомнить, когда еще они проводили целый день так же, как сегодня, и, желая завершить его на более мажорной ноте, встал и начал подниматься по лестнице наверх.

На площадке Бродский увидел, что в спальне все еще горит свет. Когда он шагнул туда, раздался скрип половиц, который возвестил о его приближении так ясно, как если бы он окликнул жену. У двери Бродский остановился и, разглядывая полосу света внизу, постарался немного успокоиться. Когда он потянулся к дверной ручке, из комнаты донесся кашель. Это было всего лишь покашливанье, наверняка невольное, но что-то в нем заставило Бродского застыть на месте, а потом медленно убрать руку. В этом тихом кашле таилось напоминание о той особенности личности его супруги, на которую он в последнее время намеренно закрывал глаза, – особенности, которой он в более счастливые дни безмерно восхищался, но ныне (вдруг осознал он), после их недавнего бегства от катастрофы, всячески старался не замечать. Загадочным образом этот кашель заключал в себе все: ее высокую мораль, благородство, ту сторону ее натуры, которая заставляла ее непрерывно спрашивать себя, прилагает ли она свои усилия с наибольшей возможной пользой. Его охватил вдруг неудержимый гнев на жену за ее кашель, за нынешний день, – и он отвернулся и пошел прочь, не обращая внимания на громкий скрип половиц. Вернувшись в пятнистую темноту гостиной, Бродский улегся на старую софу, накрылся пальто и заснул.